ОК. Видимо, для одного человека (второй уже читал), но прода.
==это тоже не все, а только вторая часть==
Сужета нет, эротики нет, физики нет, зато есть

и
И немного графического, но неэротического насилия над зверушкой.
шизофрения крепчаетГорел костер. Не большой и высокой, не яро гудящий – со столбом искр до темных небес, а тихий костерок, напоминающий о походах и песнях под гитару. У него безотчетно хотелось присесть, протянуть к живому огню руки, но жар отпугивал даже самых стойких и у костра оставались только самые верные.
Стоило его зажечь, как вся округа мигом пропиталась запахом дыма, хинно-горького и духовитого из-за здешних смолянистых дров, и никто не спешил от него избавляться. Хаанитка Руйяне, медноликая в отблесках пламени, поворошила угли ошкуренным суком, заталкивая в огонь несгоревший кусок ткани; бархатистая материя занималась плохо, но золоченные буквы на ней быстро потрескались и понесло жженой краской.
«…те …спок …Эув»…
Фотография, слепой стороною вверх пришпиленная к ткани «баннера», давно скукожилась комком пепла, и кто-то разбил его, обратив в сноп искр и белых хлопьев; выгорело тряпичное, набивное сердечко, пахнув на прощание лавандой и духами; вспыхнули и истлели пряди волос.
Люди выходили в круг из темноты и, подкормив огонь из своего стакана, произносили необходимые слова – кто-то вспоминал, о чем помнил, а не помнил - так хватало и общих фраз: «спи спокойно, все там будем… ну, на дорожку!»
В костре сгорало прижизненное имя человека, а вместе с ним сгорало горе, чтобы обернуться золой и больше не жечь.
А когда костер окончательно прогорел и умер, в затемненном ночном лагере пошла уж совсем непристойная, буйная и отвязная поминальная пьянка.
Спирт разбавляли сами, кому как нравится. Джастин в один подход выхлебал свое пятьдесят-на-пятьдесят и вдруг разом захмелел. Ноги запросились в пляс, захотелось поорать, подпевая чужим песням. Благо поминки, можно и нужно.
Эх, хорошо пошла, пташечка!
Темнота на минимуме ночного зрения колебалась ветхим пологом и из-за него, проступая в прорехах, лезли чьи-то локти, спины, грудастые вампирицы на предплечьях и раскинутые драконьи крылья на лопатках. Джастин немного потолкался, все сильнее хмелея: от стойкого запаха спиртного, от общего разгульного настроения – смерть требовалось отогнать куда подальше, и в лагере кутили, как умели, а умели убедительно. Только господа военные, формально, ста граммами, проучаствовав в похоронном обряде, отступили на свою территорию – следить за небесами и землей, прикрывать всю гуляющую ораву и пресекать инциденты, - и вот уже лагерные полицейские, оконтуренные только слабо флуоресцентными линиями на костюмах, умело прихватили кого-то под микитки. Ткнулась в шею, взблеснув синим, палка «модератора» - буян мигом умолк и осел, и его поволокли во тьму под аккомпанемент беззлобного: «иди проспись, герой недорезанный». Запахло травкой и сивухой – саррин ради общака распотрошили свои неприкосновенные запасы. Ох, крепка водица… На шишках, что ли, настаивали? Потанцевать? Да ради бога!
Рослая наемница выскочила из круга, пошла… но заплетались и цеплялись – нога за ногу, каблуки за землю. Поскользнулась на ровном месте, ухватилась за жесткое. Плечо?
- Эй, кто здесь?
Майор поспешно сбросил светомаскировку, становясь зримым, а не только осязаемым.
- Тихо-тихо, только не падай.
- Кто падает? Я?!
Присмотрелся – показалось, что это та, утренняя, с грубым румянцем во всю щеку. А может, и не она.
- Уй, бля, не свети! – Сарринша замахала рукой. – Глаза ж, на хрен!
При ярком свете радужки у нее сделались ярко-голубыми, эмалевыми.
Побрела, отпущенная, прочь и снова споткнулась; майор, как истинный джентльмен, подскочил:
- Тебе куда?
Талия под майкой нащупывалась грубая и широкая, как у парня; от голубоглазой, только что плясавшей до упаду, мощно несло разгоряченным сильным телом, и запах напоминал о скаковой конюшне. На полпути к своему «туда» она вдруг остановилась:
- Ой, погоди… ноги не держат, давай посидим.
Они упали на землю рядом с чьей-то палаткой; рядом торчал, уцелев при расчистке, засохший корявый куст. Сквозь ткань пробивался желтоватый свет; сарринша поглядела, щурясь, на своего нежданного спутника:
- Бля-я! Так я тебя знаю! Точно! Это ведь ты Старику на ухо шептал?
(- Позер, - губы Северина едва шевельнулись, но майор Харт разобрал слово отчетливо.)
- Я? – майор поразился настолько, что даже убрал руку с ее плеча. – Когда? Никому я ничего не шептал, ты что-то путаешь.
Она отстранилась, вглядываясь.
- А, может, и не ты. Не, точно не ты.
- Это сэй Леро шептал.
(Начальник охраны склонился к уху подполковника.)
- Леро? Ну точно – Леро! Как это я... перепутала? – Она смерила его взглядом. – А ты?
- А я – нет.
- А-а, - протянула, все еще сомневаясь. Ох уж эти… свидетели.
(И Северин пошел вперед, да так, что Леро от неожиданности замер.)
Они замолчали; наемница фыркала и отдувалась, как тюлениха, вылезшая на берег.
- Так ты трахаться будешь?
- А мне кто-то предлагает? – спьяну прозвучало не игриво, а удивленно.
- Ну, ты чудно-ой! Откуда ты взялся?
Из ночи, из темноты, со Станции-Три – выбирай любой вариант.
- Да откуда и все… - И майор выдал чудовищную пошлятину, точно, впрочем, отвечающую действительности.
Шутка прошла на ура; голубоглазая закатилась смехом, но вмиг замолчала, когда он ткнулся губами ей в губы. Поцелуй вышел крепким и слюнявым, и чрезвычайно понравился обоим участникам.
- Только язык в рот не суй, не люблю нахрен.
- Вас понял! А куда его можно сувать?
- Ха-ха! Ну, ты и чудно-ой, - прошептала; и свет от палатки почти ничего не освещал.
…Майор решил, что ей года двадцать три, не больше.
В палатке метнулись, ныряя в темнейший угол, тени.
- Кто тут? Корбен? – Джастин включил свет: никого, померещилось.
Все еще хмельной, сел перебирать снимки. Не понравились, плюнул и стер, о чем тут же пожалел, но было уже поздно – «восстановлению не подлежит». Завалился на койку и прикрыл глаза, но сон не шел. Наверное, заплутал по дороге. Или нашел себе компанию поинтересней сэя Харта; споткнулся, скажем, о ту хмельную валькирию под кустом и…
«Чудно-ой», - он вздохнул. Здорово сестренка перебрала. Да и он хорош. Другой бы воспользовался… пока дама не против. Глядишь, и проснулась бы. Да ладно, не искать же ее теперь… по кустам.
Стоило подумать о чем-нибудь более приятном, но в голову не шло ничего, кроме: вот тебе и отдых, вот и отпуск, э-эх! Никак умиротворенно расслабиться и отрешиться от дел скорбных не получается: орут, вопят… пялятся бурыми зенками. Пялятся. В упор, - он, не открывая глаз, ткнул пальцем в потолок. - И почему-то именно на старшего майора Харта. И взгляд этот наглей и неотвязней, чем тощие зеленые «мухи», в неразберихе проскользнувшие под купол лагеря.
Мухи лезут людям в лицо – пить пот и кровь; они жадны и назойливы, хотя смысла в этом ни на грош, их существование здесь бесперспективно – до первого распыления инсектицида. Майор морщится и отмахивается от сволочей (нашли время). Сбивает одну тварь влет… гудение, щекотка крыльев, а когда кулак разжимается, на ладони только маркий серый комок. Майор стоит так близко к погрузчику, что различает, как нахальные твари ползают по подтекам крови, норовят забраться в узкие ноздри – дух фыркает, и смешно, по-лошадиному дергается надорванное (серьгу драли) ухо.
- Зачем ты ее убил? – беспощадно и беспомощно вопрошает атаман и тянет духа за волосы, словно пытаясь выдрать кусок скальпа. – Зачем ты, сволочь, - ее?
Дух глядит; узкие губы подергиваются, и кажется - издевательски.
Ответа на этот вопрос не существует; и сэю Северину не удается его найти, и он просто говорит:
- Хватит, Ханиманн.
- Хватит?
- Хватит. Достаточно.
И на этом простом и твердом «хватит» крепкий наемник вдруг сереет и оседает подтаявшим сугробом.
- Конрад, - хаанит потерянно глядит начальнику лагеря в лицо, - он нашу Жанку убил. Как же та-ак? – И Северин, преодолевая свою неприязнь, кладет руку бандиту на плечо и крепко стискивает.
- Все. Спекся мужик, - констатирует кто-то, и молчанье остальных – как знак согласия.
Леро, командиры отрядов выбираются из толпы, подходят; и неподалеку маячат уже медики из санчасти и тот темнокожий снайпер-умай, который…
И в этот момент старший майор вдруг обнаруживает, что кой-чьи бурые глаза уставились прямо на его невеликую, даже скромную персону, и такое в них, наглых, сквозит… отношение к этой мелкой, лопочущей обезьяне, что он, чье присутствие, по сути, спасло (если можно так выразиться)… он вмиг покрывается холодным потом и испытывает неодолимое желание занырнуть поглубже в толпу.
«Он меня видит! Он меня видит?» - но тут взгляд пленного, к счастью, мутнеет, глаза закатываются, и он, пошатнувшись, обвисает между стоек.
- Эй, он у вас, кажись, подох.
Не подох. Просто отрубился.
Чтобы эта зверюга умерла, надо крепко постараться, - общеизвестный, по сути, факт. Даже громадной (для верности), убойной дозы седативов для этого еще недостаточно.
- Отлежится, - сходу сообщает сэй Кумар. – Бегать будет. Драться будет.
- Баб любить будет, а, док?
- А это уже вне моей компетенции. И попрошу вас не острить, мешаете. Сэй Леро, нельзя ли убрать посторонних?
…«Надо же», - думал Джастин Харт, давно и напрочь протрезвевший, - «я-то совсем уверился, что его порвут в клочья. Даже видел это, как наяву. Отчет мысленно составлял: так, мол, и так – приключился в кемпе «Вьетнам» самосуд. Северину бы пришлось, раз уж я… впрочем, я б ему бумажку подписал и заверил, от меня-то не убудет, а он бы, пожалуй, оценил. Кто знает, как и когда…» - Он все-таки засыпал, мысли путались, и приходилось прилагать усилие, чтобы удержать их связными. – «А Северин, однако, непрост, ох, непрост, хотя я его за простого и не держал, но чтобы так… На вид полный… с-служака, прусский офицер без монокля, а иди ж ты. Но как он… как он… Глаза, черт!» - Майор даже вскинулся спросонья. Перевернулся на другой бок, к стене, уперся коленями в туго натянутую ткань внутренней стенки. - «И что мне в голову взбрело? На кой черт я вообще…? Камнем в лоб – и делу конец. А так только… Господи ты боже, а ведь завтра уже воскресенье? А там и back in fucking business. Как время летит…»
***
- …в своей статье «Психологическая компонента болевой чувствительности» вы высказываете парадоксальную точку зрения – что так называемая «сверхъестественная выносливость» и «живучесть» предов во многом объяснялась самовнушением.
- В действительности эта идея отнюдь не парадоксальная и даже не нова. Подобный эффект прекрасно известен и у людей – достаточно вспомнить случаи «чудесного исцеления», когда воля к жизни помогала человеку победить тяжелую, порой неизлечимую болезнь. И злокачественная опухоль самопроизвольно «рассасывалась», а «расслабленный» паралитик вставал на ноги. Наши предки тоже приписывали это «божественному вмешательству»… Или, если брать ближе к нашей теме, представьте солдата, который, получив смертельное ранение, продолжает сражаться.
- Но солдат-человек все-таки умрет, если ему не помочь…
- И нечеловек умрет, хотя и от больших повреждений. Анатомических, физиологических различий между расами никто не отрицает. Но если, к примеру, взять поперечный разрез спинного мозга, только специалист сможет на глаз отличить, кому он принадлежит – шрао или человеку схожей комплекции.
- Поразительно. Мне казалось, что преда невозможно спутать с человеком?
- Внешне – разумеется. Но на тканевом, на клеточном уровне разница до определенной степени нивелируется. Точнее, становится менее очевидной для неискушенного взгляда. Случай, когда ЭКГ вполне здорового хилльяра кардиологи ошибочно сочли принадлежащей человеку в предынфарктном состоянии, в качестве анекдота рассказывают первокурсникам. Хотя хилльяра тоже «невозможно спутать с человеком».
- Возвращаясь к теме нашего интервью, - значит, по вашему мнению, преды чувствовали боль точно также, как мы?
- Не по моему! По мнению науки – несомненно, и этого, кажется, никто не оспаривает. Как же иначе? Боль – это важнейший сигнал о «поломке» в организме, а не просто неприятные ощущения, от которых лучше поскорее избавиться. Некоторые особенности биологии шрао, видимо, никогда уже не будут прояснены, но в данном аспекте она вполне напоминала человеческую. Болевой импульс точно так же по периферическим нервам шел в спинной мозг, оттуда – в таламус и в кору головного мозга, где он декодировался как ощущение боли, – схема, известная любому студенту-медику. Разумеется, отличия в нервной и гуморальной регуляции процесса у них имелись. Их противоболевая система, например, была более совершенна, нежели человеческая, однако…
- Однако только этими отличиями нечеловеческая выносливость предов не объясняется?
- Вот именно!
- И в этом суть вашего открытия?
- Можно сказать и так. В действительности, давно известно, что боль состоит не только из самого физического факта боли, но и из его восприятия. А оно зависит от темперамента, от эмоционального настроя, от воспитания, наконец. Грубо говоря, от того, согласен ли человек чувствовать, что у него что-то болит.
- То есть, преды попросту приказывали себе не чувствовать боль?
- И боль, и повреждения. Это не так невероятно, как может показаться. При мобилизации сил организма и люди способны на чудеса. Во время войны наши солдаты, несмотря на ранения и контузии, часто отказывались от госпитализации. Я лично был свидетелем того, как человек пробежал с сотню метров, прежде чем «заметил», что серьезно ранен в бедро…
- А пред вообще не обратил бы на рану внимания?
- Обратил бы, но ровно столько, сколько потребуется.
- Но две раны, три, десять…?
- Вот мы и подошли к сути проблемы. Откуда мы знаем, что должно происходить при ранении?
- Странный вопрос. Из личного опыта, очевидно.
- Предположим. Но не только. А также из чужого опыта, из книг и особенно из фильмов. Посмотрите любой боевик со стрельбой и взрывами, что вы там увидите? Реки крови, целые извержения мяса и хрящей, раненные стонут, кричат от боли и так далее. Люди видят это с детства, и образы поневоле откладываются у них в подсознании.
- То есть, вы хотите сказать…?
- Да-да. А потом при ранении мы начинаем вести себя точно, «как в кино». В результате, для современного человека любая рана – это непременно жуткая боль, кровь потоком и скорая смерть, если не будет оказана медицинская помощь.
- Но не для преда?
- Естественно! Их, очевидно, никто не учил, что при сквозном ранении в мякоть ноги надо падать и начинать умирать.
- Большое спасибо… и последний вопрос, доктор. Это правда, что в вашей лаборатории во время войны ставились опыты на пленных?
***
Уин-рьиох, у-рх и смертельный холод запомнился ему по белым полям планеты, чье название он так и не узнал и не спросил; для него она была просто планетой, где он на пороге своего третьего возраста проходил эрм-кхайрт. Тепло там было как в морозильной установке, дыхание быстро превращалось в иней, а по утрам плевки порой застывали, не успев долететь до земли. Постоянно хотелось жрать и спать, приходилось двигаться, чтобы разогреться, но и в этом таилась опасность, потому что от движения спать тянуло еще сильнее. Жизненная сила утекала в никуда, в безжизненное белое пространство, и на второй день он возненавидел чейхррина, засунувшего его в это сраное местечко, до зубовного скрежета – но все лучше, чем зубами лязгать. Мысли, что он сотворит с этим мудолизом, когда отсюда выберется, сил не придавали, но позволяли приятней скоротать время.
А вокруг, куда не глянь, был сплошной уин-рьиох, паковый морской лед – незнакомое слово, ненужное на большой земле; а подо льдом дышало море. Однажды он застал Серого, когда тот пялился в промоину во льду.
- Прикинь, - кхар-шиу глядел ошалело, как обнюхавшийся смолки, - тут под нами везде соленая вода.
Море. Суашшрашан, неизмеримая глубина…
Ему захотелось ткнуть уебка-Серого головой в полынью; сам он старательно не помнил о том, что под ногами – только тонкая ледяная корка над темной водой, и что вода день за днем подмывает эту корку снизу. Но Серому он ничего не сказал-не сделал, скривился презрительно и пошел, а потом полудурка застукал за пустым занятием старшина. Утром на утоптанном снегу за «снежным домом» нашлись затертые пятна крови – словно мордой возили. А Серого больше никто не видел – старшина засветло услал его бить морского зверя, и с легкой, засадной охоты кхар-шиу не вернулся. Что с ним сталось, в учебном отряде так и не узнали - лед и поваливший с рассвета снегопад не удержали следов, да никто его толком и не искал. Серый ушел в пустоту, и, как ни вглядывайся, в промоинах была лишь вода, - морская, жгучая, из которой изредка выныривают клыкастые морды и пятнистые бочары подводных зверей (жир в пять пальцев и вонючее мясо), - но закадычный дружок Серого, чье имя уже позабылось, все бродил и высматривал – нет ли на льду крови, не всплывет ли тело, пока старшина не разбил морду и ему. Дружок сел на задницу и принялся жрать из пригоршни снег…
Все они в те дни были малость ебанутые – из-за мертвой тишины, холода и скудной жратвы, из-за того, что негреющее багровое солнце почти не вылезало из-за горизонта, и только вбитая за годы дисциплина и железные кулаки старшего удерживали салабонов от полного кхам-авайра.
За три месяца он привык к холоду настолько, что чуял, когда надо проснуться, прежде чем сон перейдет в беспробудное оцепенение, но в этот раз, похоже, не учуял – пересидел. Но как и где он заснул? Рука помнила – оружие… похоже, у проруби, высиживая дичь. Задремал случайно, выронив острогу (но ладонь осталась скрючена – и не разжать), и пока спал, коварный тихий снег заметал его следы и тело, а под снегом обманчиво мягко и тепло, как на лежанке… но ведь ему не тепло, ему холодно, невыносимо холодно, словно его выкинули на ночной мороз и он промерз до костей… он промерз, он примерз ничком ко льду, он вмерз в ледяную глыбу, да нет, это не лед, а (движение, покачивание) ледяная вода, и это не Серый – это он задремал тогда у полыньи, потерял сознание, упал и утонул, был схвачен и унесен, и вода теперь несет его, покачивая, в своей стылой утробе, он не чует своего веса, не различает ни тьмы, ни света, он вообще ничего не различает – зрение мертво, обоняние онемело – есть только горечь неопресненной воды во рту, он не жив, но и не мертв, пока что не мертв, но мысли еле движутся от смертного холода, а кожа кажется шкурой, задервенелой на морозе, - он силится рвануть из воды вверх, на свет и воздух, вдохнуть полной грудью, стиснуть и разжать ладонь, выбраться, но тело не слушается, руки раскинуты, он висит, он плывет на спине – в толще подледных вод, и что-то тупо щиплет пальцы, кисти – рыбы. У рыб острые стальные зубы… вода шумит, и острый ледяной луч-острога вонзается вдруг под ребра и тяжесть воды, навалившейся на грудь, неожиданно отступает, он поднимается! он выныривает! все еще слепой и бесчувственный, он лежит на гладком льду, и тело щиплет и жжет, будто все новые и новые лучи, ледяные и раскаленные, пробивают кожу, колют и режут, но онемение постепенно отступает, его вытащили? его приводят в чувство? – зрение по-прежнему мертво, глазные яблоки под застывшими веками кажутся жесткими, как льдины, и горечь стоит во рту… над ним бормочут – спасители переговариваются, но он не понимает и не узнает голосов, им вторит слабое эхо – откуда? он подо льдом? он в пещере? перед глазами белым-бело. Его опять поднимают и тащат, уже точно тащат куда-то – наверное, в дом, а в снежном доме у протопленного очага жарко так, что можно сидеть хоть голым, и приятная испарина выступает на теле, Корноухий напротив разевает свой широкий рот до самых ушей, его руки и губы сыто блестят от жира, завтра их последний день на промерзлой планете, они взрослые и доказали это, и все они, конечно, станут воинами, если до того не умрут, но он жив, его вытащили, оттерли снегом и притащили в спасительное тепло, и он тоже вскакивает и тащит лыбящегося Корноухого (харе яйца греть, пацан) из тепла – в холод и валяет, вопя от восторга, по свежим сугробам, пока мудила не выворачивается и не оседлывает его самого, не пихает в раззявленный от восторга рот горсти снега – жри, сучий потрох, жри… вода наполняет рот, но теперь она теплая, талая, он сглатывает и сглатывает, вода течет из носу, скрюченные пальцы болят, тело от головы до пят болит, он наконец оттаивает, а кажется, что тает, будто кусок льда в котелке, ему жарко, очень жарко, кхар-шийр положили его у самой печки и куда-то ушли, рефлектор жжет ему грудь, почему грудь? уберите его на хер! Корноухий! тварь! – но никто не слышит, похоже, он давно валяется в лихорадке, исходя жаром и потом. Никто не поможет и не уберет, он должен выбраться сам, должен очнуться, хотя веки неподъемны, он должен… и за минуту до того, как глаза все-таки открываются и видят – зеленое небо, а в нем – раскаленное пятно солнца, ветви деревьев и верхушку обтесанного камня, он, Рьиарта Кхин, старшина десантного подразделения с «Хкарса», бывшего подразделение бывший старшина, рывком выдирается из посленаркозного, послеоперационного бреда и наконец вспоминает все, что с ним приключилось.
***
Стенка высокого купола, полупрозрачная и тонкая, почти не защищала от злого предполуденного солнца. Но этого «почти» как раз хватало, чтобы не умереть от перегрева.
Новая капля щекотно набухла в носу. Он не выдержал, молниеносно слизнул ее, соленую, языком. Собственное дыхание показалось горячим, как пар. Здесь, в самой чаще леса, было так влажно и душно, что тянуло соскрести, содрать с себя кожу, словно обтяжной костюм, – авось полегчает; тело мигом покрылось липкой пленкой, ладони и ступни взмокли от пота. Вновь промелькнули – и растаяли белые ледяные поля из бреда, и мимолетное воспоминание показалось сладостным – живительный холод и сухость, озноб и желание двигаться, бежать, драться… валяться по сугробам; а сейчас желания шевелиться не было, тело сделалось до отвращения слабым и вялым, и не только синяки и трещины в костях были тому виной. Тело болело переносимо, уже заживая, но сырой воздух не давал ему толком дышать. Чудилось, что тонешь на суше, как только что тонул в бреду, но вода теперь была не ледяной, а теплой, почти горячей, почти кипятком. Будь здесь похолодней… (и впервые в жизни нетяжелая, тридцатиградусная погода показалась – невыносимой). Но намек на прохладу хранила только раскисшая жирная грязь. В нее можно было – свободно, никто не держал – зарыться. Обмазаться. Уйти с ушами, – так, чтобы одни ноздри наружу. Закопаться дал`хуном, поганой земляной тварью, - как от него, наверняка, и ждали белесые уроды, притаившиеся за оградой.
В грязь он, конечно, не полез. Вокруг застарело воняло дерьмом, мочой и кровью; кто-то – и не один, и не двое, - сидел здесь до Рьиарты, оставив земле свой болезненный запах… но ничего более. Даже царапин-меток не проступало на твердом камне столба. Он не знал, удалось ли кому-то вырвать отсюда, сорваться с цепи, но ему не удавалось, как он ни пытался. Манхи выползли из-под навеса поглазеть на его усилия – он перекручивал цепь и пробовал звенья на разрыв, но слабины не находилось. Да и сам он был до поганого слаб, еле стоял на ногах. Послышались громкие гогочущие звуки – он понял, что суки над ним смеются, но искать не перестал. Пока не понял, что ничего не выходит.
(- Гляди, какой неугомонный попался зверина. Прямо волкодав на привязи. Посидит – и кружит, и кружит. Может, стрельнуть, припугнуть его?
- Да не. Пускай тренируется, ему на жопе сидеть вредно, жиром зарастет. Нет, ну ты посмотри, - тихий хлопок – поднята крышка пищевого контейнера, - ты посмотри, сколько ему из столовой жрачки отвалили. Прямо как коню скаковому.
- Олимпийская кормежка. Овсянка – завтрак чемпионов.
Смачный звук плевка.
- И прибавка за вредность, хых.)
Не поддалась и обманчиво тонкая полоса на шее. Рьиарта с трудом пропихнул под нее пальцы, подергал, пытаясь разломить и разогнуть, - не вышло. Наконец, он оставил пустое занятие и сел спиною к камню. И только сев, привалившись к столбу, понял, насколько все-таки ослаб – башка сильно кружилась, цвета плыли перед глазами, и теснило в груди. Он закрыл глаза, будто засыпая (сделалось легче), и четверо вооруженных манхов, толокшиеся за огражением, скоро утратили к безмолвному пленнику интерес и убрались восвояси.
Кормиться пошли – с той стороны потянуло незнакомым, вроде бы малосъедобным, но явно кухонным запахом. Живот, как назло, подвело, но слабость была такой, что и жрать по-настоящему не хотелось, сил хватало только сидеть попрямее и дышать поглубже: вдох-выдох, холодное-горячее, - преодолевая боль в ребрах.
Одного он не мог понять – почему его до сих пор не прикончили?
А раз не мог – значит, и не загружал этим голову.
Надо было сидеть и отдыхать, пока ни одна тварь не трогает.
Из носа опять закапало, и Рьиарта, не открывая глаз, вытер его тылом ладони.
Шмяк.
Розоватая капля сорвалась и разбилась об пол – только брызги во все стороны.
Шмяк. И – ш-ш-шмяк, с оттяжечкой.
- Грек, кончай, - подал из сторожевого угла голос Фэтт (по кличке, конечно, Пузан). – Кончай, почки ему отобьешь.
Грегор Цватал – всей пятерней назад – убрал со лба форсистую длинную челку.
- Почки… А то ты знаешь, где у этого урода почки, - проворчал, но руку все-таки опустил.
У Грека в каюте лежала шикарная бита, металлик с синим, с лазерной голоросписью какого-то бейзболиста – в этой наземной игре Фэтт напрочь не сек, но игрушечку свою Грегор берег, как пятую конечность: просьба ручонками не лапать, - и тряпочкой регулярно полировал. На урода он ценную вещь, конечно, не расходовал – хватит с того и самодельного «усмирителя» из куска топливного шланга, - но от регулярной практики замах у Грегора был будь здоров, в драке вырубал с одного раза, и сейчас из своего угла Фэтт примечал, что Грек на деле избивает «ржавого» в полсилы, если не в четверть. Гладит, можно сказать.
Но звуки при этом раздавались такие, будто шланг попадал по мясной туше, а не по живому телу. Удолбанный ржавый уже перестал и огрызаться, и зыркать на людей многообещающим взглядом; висел на самодельной растяжке между крепежами для контейнеров, как мешок с дерьмом – только что содрогался от очередной удачной подачи по спине и бокам. Два последних дня в режиме «пришли, попинали - и спи, родимый, отдыхай», похоже, укатали даже этого двужильного мурзика.
Вон, опять из носяры потекло, закапало…
- Черт, не довезем мы его, подохнет ведь…
- Ну! Жалко тебе, что ли?
Фэтт не сразу сообразил, что высказался вслух.
- Жалко, как известно, у пчелки, - он встал и пошел к баку. Начал откручивать кран: отлить скотину водой. – А мне после ваших развлечений гавно с кровью с пола прибирать.
- Горшок под него подставь. Ведро.
- Ага, щас вот, к заднице приклею. А лучше памперс надену – приносите.
Насчет уборки Фэтт приврал; вернее, малость сгустил краски. На борту ржавый ничего не жрал. Никто и не предлагал, хотя Фэтт в первый день по доброте душевной (сдохнет ведь, паскудина…) попытался подсунуть ему кусок мяса из своего пайка, да натурального мяса, не суррогата. На драгоценные калории подонок оскалился – сами жрите, а потом и вовсе харкнул. Фэтт на автомате двинул ему в морду прутом-щупом, с которого пытался покормить, и больше с такими предложениями не подступал. В итоге, ржавый второй день сидел на строгой диете, да и до того, похоже, не особо калорийно питался.
Но убирать за ним все одно приходилось.
- Хоть бы подменил кто, - высказался запасной стрелок в сердцах, прекрасно сознавая, что некому его насовсем подменить на этом поганом посту: пятеро ушли в холод, капитан заперся и пьет, как перед Последним днем, а на остальных – корабль, вот такие дела.
А ведь реальная везуха приперла - показалось вначале.
-
-
02.11.2005 в 11:02-
-
02.11.2005 в 11:17-
-
02.11.2005 в 11:33